Когда воют волки - Акилину Рибейру
— Будешь спать здесь, как аббат!
— Что ты! Как епископ…
— Ну и слава богу… Спи…
И Мануэл в самом деле спал крепко, как праведник, и видел длинные сны, светлые и безмятежные. Ему там так нравилось, что он оставался у старика не только холодными ночами, когда свистел ледяной ветер и когда ни один любящий сын не покинул бы отца. Этими ночами он часто слышал голос бразильских лесов, издалека доносившийся в уединение высоких гор. Этот голос ласково манил его, и, не в силах ему противиться, осторожно, чтобы не разбудить старика, Мануэл выходил во двор. Однако старик просыпался при малейшем шорохе и говорил:
— Оденься! Возьми мою бурку…
Сны Мануэла Ловадеуша были спокойны, как гладкая поверхность озера, неподвижные глубокие воды которого не волнует ветер. Но в них притаился зверь, готовый к прыжку. Иногда сама луна и гроздья звезд, разбросанные по небу, свет которых лился через щели в стене, манили его на ночной праздник природы. И он, словно дух, скользил по густой росе. Обычно, с наступлением утра, он закутывался в одеяло и ложился на сено у дверей хижины. Лежа на спине, он слушал если не музыку небес — его уши не улавливали таких тонкостей, — то пение птиц, кваканье жаб, жужжание пчел, еще в сумерках начинавших свою работу. При этом Мануэл вдыхал тысячи нежных запахов, которыми растения и животные наполняли воздух. Светлячки кружили над ним; какие-то насекомые, носившиеся друг за другом в танце любви, жалили его лицо. Иногда на склонах гор лаяла лисица, — может, кто-то вспугнул ее, а может, она рассказывала подругам о своих вчерашних удачах или неудачах в стадах и овчарнях. Сова тянула надоедливую песню и вдруг срывалась с места, широко взмахнув крыльями. Затем все снова погружалось в тишину, окутанную шелковистым покрывалом мерцающей темноты — такой была ночь, опускавшаяся на горные вершины. Вот слышится журчание… Это вода бьет ключом в четырех шагах отсюда и, пенясь, низвергается с обрыва. Мануэл был пленен этими звуками, очень печальными, напоминавшими не то рыдание, не то детский смех. Нередко сну удавалось вдруг одолеть его, когда его взгляд останавливался на трех Мариях[10], которые еле мерцали в бескрайних далях небосвода, или на полной луне, плывшей по небу, словно индейская пирога по Гуапоре́. Компанию Мануэлу составлял Фарруско, дворовый пес, такой же мизантроп, как и он сам.
В деревне Мануэл проводил иногда день, иногда несколько дней. Рошамбана, которая манила его отца своей дикой свободой, пленяла Мануэла особым очарованием уединения и возможностью отдаться всей душой музыкальному ритму таинственной и мимолетной ночи. Эта жизнь отшельника помогала Мануэлу восстановить силы. Он уже лучше выглядел.
Тем майским утром, когда его жена и дети подошли к воротам, о чем известил скрип телеги, сумерки уже стекали с гор в долины, где меж папоротника и черных зарослей дрока бегут ручьи. Сыч последний раз прогукал над холмами. Земля, невыразимо угрюмая, пустая и черная, походила на громадный дом, со старой разрозненной и хромой мебелью, заброшенный после смерти хозяев.
Оба Ловадеуша, отец и сын, уже начали работу; они выкорчевывали кусты, которые тянулись до самого конца поля, и вскопали углы, где нельзя было развернуть плуг. Когда взошло солнце — в это время пахари осеняют себя крестным знамением — появились Жусто с сыном. Они пришли помочь. Через некоторое время подошли запыхавшийся кузнец Мануэл до Розарио и его подручный Кальандро. Старый Ловадеуш шутливо бросил:
— Что, кум, вместо того чтобы ковать лемехи, будешь их стирать?
Потом подоспели Жоао Ребордао из Парада-да-Санты и с ним еще двое.
Жаиме запряг быков и начал боронить. Рошамбана с огородом, пшеничным полем, грядками лука, фасоли и помидоров и невозделанным клином примыкала к приходским владениям. Эта земля едва могла прокормить семью. Это было маленькое хозяйство, однако в тамошних местах, где участки, переходя от отцов к сыновьям, все больше и больше дробятся, такие наделы считаются роскошью.
Работало восемь человек, усердно и даже как-то торопливо, и скоро все закончили. Когда землю проборонили, старый Теотониу взял в руки решето и начал сеять; он делал это уверенно, точными и привычными движениями, какими застегивают пиджак, не глядя на пуговицы. Пока давали сено быкам, уже немного уставшим, Филомена позвала мужчин перекусить. Хлеб, жареные сардины, маслины, сыр ели с завидным аппетитом — все встали с первыми петухами и хорошо поработали.
Заговорили о лесопосадках в горах; без этого теперь не обходилось, где бы и когда бы ни собрались крестьяне.
— Ваш участок, кум, — сказал Мануэл до Розарио, — пропадет, если вокруг посадят лес. Скоту здесь не скосишь ни травинки и капусты не вырастишь…
— Я тоже так прикинул, — ответил старый Теотониу.
— Вы, как знаете, но я бы на вашем месте, постарался вовремя от него отделаться, — сказал Ребордао. — Ведь правительство дает хорошую цену.
— Нет, ни за что не продам, — произнес Теотониу. — Хочу здесь умереть.
— Участок не продадим, — поддержал отца Мануэл.
— Недели через две сюда придут тракторы с плугами, — начал Ребордао после недолгого молчания. — Похоже, будут пахать сверху вниз, а начнут в двух местах — Валадиме и Алмофасе.
— Хоть бог, хоть дьявол, но отведи их подальше. Я слышал, что с ними идет конвой…
— Вот шуму будет! В ваших деревнях больше ста пятидесяти человек вооружены, я сам считал, — заметил Ребордао.
— А чего стоят полторы сотни старых дробовиков по сравнению с винтовками? — возразил Мануэл до Розарио. — Избави нас бог…
— От чего? — воскликнул Ребордао. —